ВнеКЛАССНОЕ чтение. Сделать невозможное, научить невероятному, поверить в удивительное

22:13, 18 июля 2013
svg image
1755
svg image
0
image
Хави идет в печали

Должна признаться, что, надев сапоги-скороходы, я начала стремительно догонять старших девочек. Рен же, кажется, ходил, прикрыв глаза руками, и это меня удручало и раздражало попеременно. Я ведь всегда была из тех, на ком шесть дней в неделю можно возить воду, а на седьмой следует сказать “спасибо”. И снова запрягать.

Рен “спасибо” не говорил никогда.

Своеобразный он человек — угловатый, сильный, неожиданный, колючий. Что вспоминается мне сегодня из того “доисторического”, чернового периода, когда шла подготовка стартовой площадки для будущего взлета?
Вот, не сдержавшись, я выкидываю некий фортель, который заканчивается скоропостижным выдворением меня из зала под молчаливо-ядовитый аккомпанемент мудрых сборниц. И напутственное слово Рена (“…Чтоб я тебя больше не видел”), и интонация, с которой оно произносится, не оставляет на сожженном мосту взаимоотношений даже малюсенькой дощечки для возвращения. Прощай, гимнастика! Привет, старый друг овраг!
Не знаю, был ли это гениальный педагогический эксперимент, где испытывалась на прочность и преданность строптивая ученица, или случилась обычная житейская передряга, в которой уязвленное самолюбие взрослого по недоброй традиции перечеркнуло крест-накрест все иные соображения. Не знаю. А Рен разве скажет? Он и поныне большей частью — что ни спроси — отмалчивается. Понимай, мол, милая, как знаешь.
Месяц я тогда хорохорилась, все подбадривала себя: сам он такой-рассякой и вообще… И все выбегала на площадь, хватала за рукав Светлану Семеновну, аккомпаниатора ДЮСШ, спешащую утром на работу, спрашивала: “Как там?”
Через месяц вернулась, покаялась: простите, примите. Кныш не обрадовался, не удивился, буднично произнес: “Тренировка завтра в шесть…”

Вот такой характер!

Солнечными зайчиками прыгают в памяти уроки хореографии, которые преподавал Рен (ему тогда приходилось выступать в нескольких лицах, разве что только на губах нам не аккомпанировал). Преуморительные случались сцены. Хлопнет Рен вдруг в ладоши, остановит тренировку, запричитает: “Ну — бестолковые, ну — деревянные. Смотрите сюда!” И как выкрючит ногу, как загнет руку, как вскинет подбородок — мы забывали о субординации и бессовестно “ржали”. Но суть-то в том и состояла, что неуклюжие, смешные, гротесковые, почти клоунские фигуры Рена удивительно доходчиво объясняли, чего, собственно, он от нас добивается.
Вспоминаю, как долго, натужно мучили мы сальто назад на бревне. Месяц, другой, третий — тупик. И вот однажды утром, еще до начала тренировки, на глазах у изумленной группы я без единой помарочки взяла и прыгнула. Едва Кныш показался на пороге — все, естественно, с криком, с восторгом к нему: “Ренальд Иванович! Ренальд Иванович! Ольга сальто сделала! Ольга сальто сделала!”
Рен же, не торопясь, снимает пальто, пристально и недовольно смотрит поверх голов и с каменным лицом изрекает: “Не вижу причин для хаоса. Будьте любезны продолжать разминку”. И спокойненько так пошел переодеваться.
“Ах ты чурбан, ах ты льдышка!” — примерно в таком направлении двигались в тот момент мои мысли, но почему-то на самом кончике языка они задержались, не слетели, не воплотились в звуки. Это нынче, согнувшись под багажом житейской мудрости, кое-как могу я растолковать себе мотивы его поступка. Просто (просто?!) сальто назад на бревне, совершенно новый, небывалый по тем временам элемент — “экстра”, “супер” и т. д., исполненный впервые, в голове Рена уже пылился на полке “пройденного”. Кныш заглядывал намного вперед и оттого откровенно досадовал, когда его возвращали назад и запанибрата восторженно предлагали порадоваться тому, чему он лично давно отрадовался.
…А вот я упала с бревна, растираю ушибленную коленку, в глазах — слезы. Рен подходит, садится рядом на корточки: “Значит, еще разик, и главное — свободней, раскованней себя держи. Ты не на проволоке. Ты на лугу. Куда ни ступишь — везде твердая земля. Ты должна быть уверена, везде твердая земля. Ну, по-о-шла!” Хныкающая и ненавидящая, влезала я на бревно и начинала топтать несуществующий луг, считая про себя в такт движениям: “Му-чи-тель, му-чи-тель, му-читель…”
И вдруг назавтра: “Ольга, Ольга, да ты боишься переворота назад?!” — “Боюсь, так боюсь”. — “Ну, слезай, тащи сюда вон то толстенное бревно, видишь, насколько оно шире. А я тебе скатерть постелю. Мягко будет. Ну, пробуй, не дрейфь. Хорошо! И еще раз. Распрекрасно! Почувствовала движение? Есть, да? Теперь давай на настоящее, давай-давай. Да не робей. Ты же будущая звезда, ты же стопроцентная олимпийская чемпионка”.
Я помню его добрые монологи.
И помню все другие.
Кныш был не из тех, кто любовно пестует и холит, разукрашивает и окапывает верстовые столбы на каждом пройденном километре пути. И, конечно же, не из тех, кто, торопливо обмакнув перо в чернильницу, скрупулезно, по системе “плюс пять процентов от прошлогоднего”, вписывает ведомственные очки в соответствующие графы околоспортивной бухгалтерии, не забыв при этом в случае положительного баланса ударить в колокола прессы, пустить журавлики победных рапортов по маршруту вышестоящих инстанций. Одержимый, успехи и неуспехи он оценивал единственной мерой: насколько полно ему удалось осуществить задуманное, насколько действительное соответствует идеальному. Ни на одном соревновании — от первенства города до Олимпийских игр — не слышала я от него чемпионской директивы. Его вечное и единственное напутствие: “Покажи, Ольга, что умеешь”, по правде, и мне поначалу казалось наигранным. Поначалу. Но сто раз я заканчивала турнир и сто раз видела: результат он рассматривал сквозь единственную призму: от возможного. Думаю, что спортивным руководителям приходилось с Кнышем не сладко, он не вписывался в общепринятые рамки. Но таким он был и другим быть не умел.
Беспощадность Рена в работе приближалась к бесконечности. И двигаясь по направлению к этой, никогда и никем не достигнутой величине, он, ведущий, стремился находиться как минимум на шаг впереди ведомого, постоянно заглядывая в завтра. Наверное, таким и должен быть тренер-подвижник, ибо нет другого пути на олимпийский пьедестал. Вот только — рассуждаю я теперь будто со стороны — вот только как быть с нежной и впечатлительной душой некой разудалой пятиклассницы, не придавить бы ее под тоннами тренировочной руды, не одеть бы ее в туго разгибающуюся кольчугу мускулов. Что скажете, Ренальд Иванович?
Но ведь не угробил, не заковал… Хотя учебник по педагогике, которым он руководствовался, ручаюсь головой, еще не издавался в мире. Рен не хвалил, когда я ждала похвалы, хмурился, когда следовало улыбаться, строго выговаривал за малейший промах, был большей частью суров и холоден, почти антикоммуникабелен. Жалобы отвергал, плохого настроения не замечал, в работе не щадил никого, забывая о передышках. И при всем этом я не могу (а может, не смею?) назвать его злым, черствым или эгоистичным. Я разглядела — поверьте — это добрый, милый, застенчивый (застенчивый!) человек. Может, потому, при всей своей малосимпатичной суровости, угрюмости, неконтактности умел он управлять струнами души своих подопечных (во всяком случае — подопечной), умел, как никто другой, заставить сделать невозможное, научить невероятному, поверить в удивительное. Рен, будто центр, середина невидимого завихрения, увлекал, засасывал в сферу своего притяжения.
Да, он добрый, он милый, он застенчивый. Но качества эти, сметаемые его безграничной целеустремленностью, абсолютной подчиненностью цели, так и не проросли наружу, остались внутри и потому для обнаружения требовали некоторых археологических навыков.
Рен видел цель и шел к ней напрямик. Я устремилась в проторенную им просеку, закрыв глаза.
Вот кладу руку на сердце и говорю чистосердечно: порой я любила Кныша, а часто боялась его, случалось, ненавидела и всегда преклонялась перед ним. В парадоксальной сей гамме чувств верх брала то одна, то другая тональность — какие времена выпадали. И что бы ни случилось, я знала — он Учитель. Хотя с течением времени отношения потекли по другому руслу, неся, впрочем, прежнюю волну страха, любви, непонимания и уважения.
Много позже, листая юмористический журнал, я случайно наткнулась на рисунок, изумительно точно выражающий суть наших взаимоотношений. На асфальте, где стоят два человека, нарисована цифра. Тому, кто расположился слева, она представляется шестеркой, тому, кто справа, — девяткой. Каждый горячо доказывает свою правоту, свое видение и никто не хочет перейти на сторону оппонента и взглянуть на ситуацию его глазами. Уж не знаю, справа ли, слева ли стояла я (это, впрочем, не имеет значения), только едва увидела рисунок и тотчас из отдаленных галактик памяти бесконечной чередой поплыли эпизоды, эпизоды, эпизоды…

Ну, начали?

Кто встречается с гимнастикой от случая к случаю, включая телевизор, кто прожевывает гимнастику вместе с бутербродом, утонув — мягко, покойно — в распухшем от лености и неподвижности кресле, — тот не знает гимнастики. Да и те, кто наблюдает ее сквозь линзы театрального бинокля или даже сидя в первом ряду партера, немногим ушли дальше. Подводная часть гимнастического айсберга, как и положено в пропорции 1 к 6, вместила в себя и ежедневную черновую работу, и страхи, и невидимые миру слезы. Там, в тренировочном зале, за будничными кулисами празднично украшенного Дворца спорта увядают цветы, гаснут юпитеры, блекнут медали. И не умение блистательно улыбаться, не изящный жест, срывающий в фальцет многотысячную трибуну, ценится там — Терпение. Великое, всепоглощающее, необъятное Терпение. Кто не верит, пусть дочитает книгу до последней страницы.
Не знаю отчего и почему, да только долго Кныш не воспринимал меня всерьез. Держал хоть и в основной группе, а как бы про запас: мол, ты “железная” зачетница для команды Гродненской области, живи и радуйся, чего тебе еще надо. Быть может, считал: повзрослеет эта крепенькая плотненькая талантливая девчонка, потолстеет и кончится на том ее гимнастическая биография. Кто походил, помаялся в упряжке бесперспективных лошадок, на которых не ставит ни тренер, ни публика, тот знает, какая эта неблагодарная и обидная роль.
Возможно, детское воображение, нетерпение, неистовость моя гиперболизировали невнимание, отчужденность тренера. А на самом деле умудренный наставник мой просто не торопился возводить стены здания на недостроенном фундаменте. Он складывал его терпеливо, по кирпичику, по камешку, полагая, что поспешать следует не торопясь. И только убедившись, что время пришло, включил мощности. Как включил! В течение месяца гимнастика для меня перестала быть только игрой, только праздником, только утолением жажды движения. Гимнастика перестала быть частичкой жизни, она стала всей жизнью.
Понятно, в силу своего юного возраста я не могла предаваться размышлениям о том, что заслуженный тренер СССР Ренальд Иванович Кныш именно меня выбрал для воплощения дерзких, гимнастически хулиганских (по мнению отдельных осторожных — где их нет? — наблюдателей) замыслов, во мне нашел глину для своих мастеровитых рук. Лишь увидела, ощутила, как пресс его проснувшегося интереса вдавил меня крепенько к входной двери ДЮСШ “Красное знамя”. По простоте душевной я и пикнуть не смела, не то что возражать. Да и мыслей таких не появлялось. Работать на пределе сил стало в скором времени так же естественно, как ходить, как дышать. И день без гимнастики, без Кныша я представить не могла, даже несмотря на обилие заусениц в наших отношениях. Наверное, в момент, когда осознаем и принимаем ответственность и серьезность дела, — мы прощаемся с детством.
По-моему, Кныш повернулся лицом к обожающей и боящейся его ученице после соревнований в Лиепае в 1966 году. Для меня это был первый турнир за пределами Гродно. Помню все, связанное с ним, до мельчайших подробностей. Взволнованные, суматошные сборы, растревоженный муравейник вокзала, запах вагона, убегающие в черноту ночи огни неизвестных полустанков, голос проводницы, зычно приглашающей к чаю, незнакомый город, атмосфера громадного зала, аплодисменты — все ново, остро, неожиданно. Я чувствовала себя больной от обилия впечатлений.
Вспоминаю, как прибежал на перрон в последнюю минуту перед отправлением отец, поцеловал, напутствовал, сунул в ладошку пять рублей: тебе, доченька, на мелкие расходы. Я уже в поезде как разжала пальцы, так испугалась — такие невероятные деньжищи! Растерянно искала потом, куда бы спрятать свое состояние. Кажется, так и проходила несколько дней, зажав в кулаке хрустящую бумажку, ни копеечки не потратила!
Все ходила-думала: вот приеду домой, достану денежку — все домашние обрадуются, удивятся, скажут: “Молодец, доченька, умница, сестричка! Настоящая хозяюшка, бережливица, экономница, радивица”. Это я себе авансом такие ласково-уменьшительные прозвища напридумывала. Нашла свою задумку удачной и потому даже талоны, что получала от тренеров, норовила обменять на деньги. Технология известна: даешь кассиру в столовой рублевый билет, ставишь на поднос булочку и чай, итого на 10 копеек. Сдача чистоганом тебе. Ах, как бежала я, возвратившись в Гродно, по скрипучим ступенькам старого нашего дома, как нетерпеливо нажимала кнопку звонка, пока не открылась дверь. Как взахлеб, безбожно привирая, рассказывала, рассказывала обо всем. И как, сделав загадочное таинственное лицо, залезла в боковой карман и под обстрелом заинтересованных взглядов домочадцев выложила на стол пирамиду медяков с синим пятирублевым основанием. “Вот, сэкономила”, — хихикнула, в ожидании похвалы. И замолчала, ударившись своим дурацким смехом о гробовую тишину.
Мама поднялась, безмолвно ушла на кухню. А отец погладил меня по голове, сгреб со стола деньги, сунул их обратно в мой карман и сказал: “Чтобы этого, доченька, больше не было. Договорились?”
“Договорились”, — выдавила я растерянно и долго потом не могла взять в толк, отчего это никто не порадовался и не удивился, а наоборот. Может, мало привезла?
…А соревнования в Лиепае в своей возрастной группе я выиграла. И даже получила 10 баллов на брусьях, и даже выступала на показательных вместе с мастерами. Тут-то Рен призадумался, зачесал затылок.
Этот обычный, “проходной” турнир стал своеобразным водоразделом между вчера и завтра. То я аккумулировала, аккумулировала в себе что-то, а то вдруг плотина рухнула, и из обладательницы третьего юношеского разряда я скоренько перешагнула в кандидаты. Одолеть с ходу мастерский рубеж, к великой досаде моей и Кныша, мешал пустяк — на разновысоких брусьях я не могла перепрыгнуть с нижней жерди на верхнюю. Не хватало роста.
Итак, работа, работа, работа. Кныш, по-моему, никогда не оглядывался, шел вперед напролом, постоянно что-то придумывая, изобретая, импровизируя. Начало освоения новых элементов, которые высыпались из него безостановочно, любимое его время. Сначала он дотошно описывал мне, как и что ему видится. Убеждал: для тебя это пара пустяков. Мне же очередное предложение “попробовать” большей частью казалось безумным. Страх, страх вселялся в меня, едва я прикидывала, как буду лететь, кружиться, перемахивать, кувыркаться. “Отчаянно смелая Ольга”, — скажет потом кто-то, увидев “петлю Корбут” на брусьях. “Отчаянно трусливая Ольга”, — произнес бы тот же любитель лихих эпитетов, заглянув одним глазком на тренировку 1966 года, где Кныш не без труда подтаскивал меня к снаряду. Нет, настоящие брусья мы пока не трогали, Рен знал, как подобраться к суперсложному элементу, здесь он никогда не торопился. Установил в зале “стоялки” — те же разновысокие брусья, только на полу. Укладывалась гора матов и день за днем я училась улетать спиной в неизвестность и возвращаться в одну точку, училась преодолевать страх.
Постепенно жерди оторвались от пола и потихоньку потянулись вверх. Соответственно им подрастала страховочная перина. Наконец настал день, когда снаряд набрал полагающуюся ему высоту, штабель матов был разобран, я начала делать “взаправдышно”.
Нетрудно предположить, что, кроме всего прочего, на тренировках (а они стали двухразовыми) отрабатывалось множество других элементов, комбинаций, связок. Однако неизменно Кныш завершал день заданием: 20 раз безукоризненно выполнить “петлю”. Это означало, особенно на первых порах, примерно 80-90 черновых подходов. Когда я набирала свой обязательный минимум и в последний раз, почти счастливая, ловила ладошками жердь, цепляясь за нее, как можно цепляться только за спасительную соломинку, — в этот финальный момент тренировки я в прямом смысле слова рукой не могла пошевелить, ногу от земли не могла оторвать. Не шла в раздевалку — волочилась, скреблась, уползала. И только душ — теплый, прокалывающий струями насквозь — возвращал миру прежние краски.
Должна признаться, что в эпилоге тренировок порой случались драмы взаимонедопонимания. Рен мог вдруг разглядеть в бинокль, будто последний, заветный, зачетный 20-й прыжок имеет “отдельные шероховатости и неточности в некоторых фазах”. Так он изволил выражаться. Мне, опустошенной, мысленно реанимирующейся под душем, переступившей через финишную ленточку, предлагалось пробежать еще кружок по стадиону. Силы огрызаться, спорить еще находились, но лезть снова на треклятые брусья я уже не могла.
Для Рена то был принципиальный воспитательный момент (задним числом я подумываю, уж не конструировал ли он конфликтные ситуации сознательно), в котором воспитанницу обучали наступать на горло собственной песне. Важное качество, ничего не скажешь. Особенно если не вспоминать, какой кровью дается такая наука.
Порой Кныш, видя, что обстановка накаляется, и я подготовила долговременные оборонительные рубежи упрямства, якобы безмятежно скрывался за дверью спортзала: “Посиди, поразмышляй, Ольга, как ты себя ведешь”. Щелкал ключ в замке, я оставалась один на один со своей гордыней, тишиной и брусьями. И что вы думаете, минут через тридцать-сорок, кляня и презирая себя, Кныша, весь белый свет, вымучивала, выклянчивала у собственной слабости, лености один чистенький элемент. А войдя во вкус, и все пять. Кныш не испытывал мое самолюбие, стоял за дверью, не показывался. Возвращался он, как ни в чем не бывало: “Сделала? Сразу бы так!”
Давно хотела привести какой-то пример, нагляднее других иллюстрирующий объем тех нагрузок, той работы, которую приходилось выполнять, — пусть вход “за кулисы” большой гимнастики станет шире. Вот он. Столь популярную, столь любимую и общеизвестную “петлю Корбут” мы готовили для первого показа на официальных соревнованиях…
Как долго, но вашему мнению, можно готовить новый неожиданный эффектный элемент, длящийся доли секунды? Месяц? Год? Полтора? Не исключаю, возможно, найдутся поталантливей учителя и ученицы, но мы с Реном (точнее, Рен со мной — будем дотошно пунктуальными в оформлении авторских прав) готовились к дебюту без малого пять лет. Да, да — это не опечатка. Пять лет. И каждый день я слышала: “…20 раз безукоризненно”.
Однажды — не могу назвать год, день, час, когда это произошло, — я поняла, что умею делать “петлю”, понимаю ее, управляю ею, подчиняю своей воле. Мгновение полета — в сознании как описать подобное необыкновенно обостренное восприятие времени и пространства? — неожиданно разложилось на тысячи составляющих, пространство разбилось, расщепилось на молекулы. Я, летящая, не признающая законов гравитации, словно наблюдала себя со стороны в рапидной записи, оценивала, делала замечания, исправляла ошибки. Сотая доля секунды фантастически раздвигалась до размеров столетия, каждая клеточка тела звенела, хронометрируя время и растягивая его, будто резиновый бинт, до нужной величины. Наверное, с точки зрения законов мироздания тут что-то напутано, но ощущения мои я как будто описала верно. И каждый раз потом, когда в меня неожиданно входило вот это чувство, я обретала уверенность и спокойствие.
Кныш затем поставил “петлю” и другим девочкам из своей группы. Они исполняли элемент вполне складно, квалифицированно, а иные и достаточно стабильно. Но мне, наблюдавшей со скамейки (конечно же, пристрастно), все-таки казалось, что это только механически заученная сумма движений. Так ученик на уроке литературы бодрым голосом, с бодрой физиономией шпарит без запинки, словно считалку: “Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты…” Он не чувствует, не догадывается, что скрыто в великих словах. Он не дорос до них. Девочки не летали, не стукались синей пульсирующей жилкой у виска о мчащиеся навстречу атомы и секунды — они произносили считалку. Мне, честно говоря, представляется, что с уходом нашей плеяды даже самые лучшие гимнасты мира стали все чаще сбиваться на “эники-беники ели вареники”. Знаю за собой черту быть чрезмерно категоричной, высказываться без обиняков, не огибая острые углы, — поэтому спешу извиниться за резкость тона и некоторую прямолинейность. Сегодня “петлю Корбут” растиражировали, ее осваивают девчушки в школьных передниках за год-полтора, а то и быстрее. Но кто из них, оторвавшись от верхней жерди, стал невесом, замер, застыл, завис над снарядом, вырвав тысячеголосое “Ах!” у зрительного зала? Я много видела соревнований — наверное, мне просто не везло.
Еще сто раз простите за некоторую бестактность и самонадеянность, отбросьте предвзятость и всплывающее желание позлословить по поводу нескромности бывшей олимпийской чемпионки, якобы решившей покрасоваться в качестве умудренного наставника и бесцеремонно потыкать указкой в ею же нарисованную картину с названием “Современная гимнастика”. Я не могу промолчать, потому что затронут стержневой, главенствующий, основополагающий вопрос — куда идет мой вид спорта. По дороге трюка, трюкачества или по направлению к образу, духовному самовыражению, пластическому самораскрытию. Кто станет диктовать моду и всходить на пьедестал: бесшабашные, роботоподобные девчушки, вчера вышедшие из старшей группы детского сада, или стройные, изящные, красивые девушки? Кто победит: искусственная сложность или сложность, являющая искусство?
Давайте поставим пока здесь многоточие…
Раз уж подвернулась для исследования “петля”, то я должна кое-что прибавить. “Петли” я всегда боялась. Да, да, да! Даже освоив ее до автоматизма, до почти стопроцентной стабильности, я всегда, до самого последнего дня в большом спорте, подходила к брусьям — и сердце мое проваливалось в преисподнюю страха. Ватные ноги, головокружение, тошнотворная слабость. Мысль о побеге, о позорном побеге под улюлюканье, под свист зала всякий раз принимала вполне реальные очертания. Не знаю, как выходило у других, — я стыдилась расспрашивать. Быть может, это искало выход естественное волнение, посещающее без спроса всех спортсменов. В том числе и тех — я уверена, — кому журналисты приклеивают сомнительные ярлыки типа “человек без нервов”, “железный имярек”. Другое дело, Рен научил возвращать сердце на место и держать эмоции в узде. Состояние страха — мимолетное состояние, как дуновение ветра, как солнечный блик в зеркале окна на противоположном конце улицы. Оно исчезало само по себе, как бы без усилия с моей стороны, стоило только вздохнуть полной грудью, вытянуть вперед ладони и мысленно произнести: “Ну, начали…” Почему-то к себе в такие моменты я обращалась во множественном числе, как бы понарошку предполагая, что тренер тоже стоит рядом, тоже изготовился к упражнению и сейчас вместе со мной вспрыгнет на брусья и синхронно, безупречно начнет исполнять элемент за элементом.
Как Рен учил убивать страх? Всякий раз, когда на тренировке случалось падение — пусть самое болезненное, когда разбиты нос или коленка, — он, едва закончив процедуру успокоения, смачивания йодом и бинтования, категорически требовал еще раз сделать то, что не получилось. Никакие слезы, никакие жалобы, никакие уловки не в состоянии были его поколебать, разжалобить, заставить усомниться в своей правоте. “Если не сделаешь сейчас — не сделаешь никогда. Перебори боязнь и боль, ты обязана перебороть, ты увидишь, как это здорово — перебороть себя”, — так говорил Рен, подтягивая к снаряду, будь то конь или бревно, маты со всего зала. И я шла и перебарывала.
И еще Кныш говорил: “Если хоть разочек сама, без подстраховки — пусть коряво, неуверенно, примитивно — выполнишь какой-то трудный, ранее не поддающийся элемент, значит, все: худшее позади и страх должен уйти. Значит, ты переступила черту, поймала суть движения и надо торопиться: закреплять, закреплять, закреплять его в сознании и мышцах. Мышцы, мускулы — они обладают памятью, на них, как на пластилине, остается отпечаток твоего усилия. Надо только не разрушить нанесенный узор, сохранить его, дать ему время затвердеть”.
Не правда ли, звучит красиво, образно, словно речь идет об изготовлении фотографических карточек. Но я верила в образы Рена, в его слова и мысли, и для меня это означало работать еще больше, еще осознанней, еще смелей. Если тренер сказал “худшее позади” — значит, так оно и есть.
Некоторые эпизоды из педагогической методики Кныша я уже обрисовала. Запомнился мне и такой. В спортзале “Красного знамени” в Гродно, где мы добровольно заточили себя в четырех стенах, Рен, не терпящий посторонних, вдруг неожиданно полюбил спаренные тренировки с группой акробатов. Мальчики постарше меня забавно кувыркались на батуте, смеялись, беззлобно подначивали друг друга, болтали ни о чем в выпадавшую свободную минуту. Это скрашивало монотонность работы, расцвечивало тренировки. И самое главное — тут хитрец Рен попал не в бровь, а в глаз — я обрела аудиторию, перед которой мне хотелось предстать (а как же!) во всем блеске. Я уже не нудила, не жаловалась, не хныкала — я бравировала, я играла, я упивалась всеобщим вниманием. Помните, эта могучая река наивного тщеславия (или честолюбия?!) ручейком вытекала из оврага моего детства.

Читайте прессу!

Наконец Наташу Ростову от гимнастики повезли на настоящий бал, пошла череда крупных соревнований. Видимо, Кныш решил: время Корбут (а может, он думал “время Кныша” или “наше время”) пришло.
За месяц до чемпионата республики 1967 года к нам в Гродно нагрянула съемочная группа спортивной редакции Белорусского телевидения. Слухи о том, что “этот загадочный молчун” Ренальд Кныш вырастил на тайном гимнастическом полигоне чудо девочку, достигли стольного города Минска. В зале установили юпитеры, операторы взяли на “товсь”, на сцену требовали героиню. Кныш, однако, остался недоволен возникшей суетой, пытался всячески уменьшить ажиотаж и оградить юное дарование от нахального взгляда телекамер. Передачу сделали, но акценты в ней сместили в сторону вопросов методики преподавания гимнастики в детско-юношеской спортивной школе. В кадр я все-таки угодила (не в пример Рену, ажиотаж пришелся мне по душе) и даже со своей многострадальной раскрасавицей “петлей”. По сему поводу Кныш произнес в адрес телевизионщиков продолжительный недружественный монолог и в конце концов взял с них слово нигде, ни под каким предлогом “петлю” не показывать. “Пока сыровато”, — сказал он. Те обещали, и обещание свое выполнили. До взрослого чемпионата СССР 1969 года Рен держал секретную стрелу в зачехленном колчане, оттачивал, отшлифовывал острие.
Минск, спортзал “Трудовые резервы” на Парковой магистрали (переименована в проспект Машерова, потом в проспект Победителей. — “ПБ”.) чемпионат Белоруссии. Золушка Вольба надела нарядное платье, хрустальные башмачки и с мыслью “Ах, как здесь красиво, ах, как приятно и празднично” выиграла программу кандидатов в мастера. Помню, как подошла ко мне после соревнований улыбающаяся, добро улыбающаяся (я на добро откликаюсь, как магнитная стрелка на север) женщина, представилась: корреспондент “Физкультурника Белоруссии” Нина Прокопович. Обняла. Сказала: “Ты молодчина, кнопка”. И подарила то ли бутылочку, то ли колбу: на горлышке соска, внутри — конфета. Я глядела, глядела на подарок, переворачивала так и сяк и смеялась. И женщина смеялась и все говорила: “Ты молодчина, кнопка!”
За победу мне вручили приз, чудо-приз — три огромных деревянных медведя. Девочки наши шепчут: “Ольга, Ольга, ты Рену одного подари — в знак благодарности. Так все делают”. А мне неловко, вроде как подачка получается. Маялась, маялась, набралась духу, схватила медведя в охапку, подхожу, протягиваю: “Вот…” “Что вот? — спрашивает Кныш. — Это мне, что ли?” — “Вам”. — “С чего вдруг?” Тут я возьми и, не долго думая, брякни: “Так у меня ж их три…”
Ну, и смеялся Кныш. Я даже не представляла, что он так может смеяться. Потом сделался серьезным и, точь-в-точь отец, произнес: “Чтобы это было в последний раз!”
Наутро открываю “Физкультурник Белоруссии”, а там… Там как будто я. Нет, точно я. Вот и подписано: “Молодая гродненская гимнастка из известной школы заслуженного тренера СССР Р. Кныша Оля Корбут обещает вырасти в большого мастера”. Сто раз взглянула, сто раз перечитала. Я! Я! Я! Несказанно удивив киоскершу, скупила все наличные экземпляры, повезла домой… “Молодец!” — сказала мама. “Так держать!” — похвалил отец. А я все порывалась наделать вырезок и расклеить их втихаря вечером на подъездах школы и близлежащих домов — привет вам от Серой Мышки!
Маленькое детское счастье, оно как весеннее половодье — без берегов.
Меня включили в сборную БССР. Не взрослую, конечно, пока только в юниорскую. Я же в разговорах с друзьями слово “юниорская” беззастенчиво опускала. Если же какой-нибудь Фома неверующий слишком уж допытывался: “Неужели-таки в сборную БССР”, то не утруждала себя подробными объяснениями, фыркала обиженно и говорила: “Прессу читать надо, темнота”.
Головокружение от успехов кончалось за порогом гимнастического зала. Рен, как водится, вместо похвал принялся гонять меня с еще большим (если это возможно) усердием. Ведь впереди нас ждал всесоюзный помост, юниорский чемпионат страны в Ереване. Так думала я. Что, любопытно, видел впереди Кныш?
К моменту ереванского чемпионата 1968 года я уже кое-что исполняла из серии “супер”, причем достаточно стабильно. Однако Кныш, поколебавшись (явление, по-моему, крайне редкое), решил не играть в лотерею, не суетиться, а подождать еще годик. Комбинации готовили аккуратные, чистенькие, не хуже других, но и не лучше. В смысле сложности.
Тем не менее я выиграла брусья и прыжок. Прыжок был примечателен некоторыми нюансами. Во все времена классический “сгиб-разгиб” имел красивую, высокую первую фазу полета, на вторую внимания почти не обращали, достаточно было приземлиться в доскок. Кныш развернул прыжок на 180 градусов: короткий, резкий отрыв от доски, касание снаряда и — вопреки общепринятому — далекий, изящный полет. Не берусь судить, насколько четко исполняла я задуманное, но сама интерпретация прыжка явно обратила на себя внимание.
Подошла Лариса Семеновна Латынина, старший тренер сборной СССР, живая легенда, сон наяву. Наговорила уйму комплиментов, долго и доброжелательно расспрашивала, откуда я такая взялась. Я отвечала несмело и все хотела прикоснуться незаметно пальчиком к легенде: неужели рядом сидит и со мной разговаривает?
В Ереване в тройку призеров я не пробилась — упала на бревне с прямого шпагата. В последнюю минуту Рен решил показать сальто назад, и я так на нем сосредоточилась — только бы получилось, только бы получилось, — что за остальное как-то и не волновалась. Сальто вышло превосходное, попала в десятисантиметровую полоску, как стрелок в центр мишени. С трибун шквал аплодисментов, такое сразу облегчение, такую расслабленность почувствовала — не передать. И в итоге совершенно бездарно свалилась на маты на самом простеньком, элементарном.
Там же, в Ереване, случился один весьма симптоматичный эпизодик. Вот заканчиваю я упражнение на брусьях, лечу, приземляюсь — волосок на голове не шелохнется. Зал рукоплещет, ну, думаю, заработала десять баллов. Улыбаюсь, повизгиваю от удовольствия, делаю залу ручкой, бегу к Рену, чтобы прижаться к нему, поцеловать благодарно в щеку, прощебетать в ухо какую-нибудь милую глупость. Словом, совершить тот общеизвестный ритуал, что вершит в гимнастических телерепортажах каждая из учениц, мало-мальски удачно исполнившая свою комбинацию.
Так вот, бегу я себе, бегу, и чем ближе приближаюсь к Рену, тем отчетливей понимаю: не могу я ему щебетать, целовать его не могу и прижиматься к нему тоже. Мчусь по помосту мимо Кныша и боковым зрением, виском, щекой не вижу даже — ощущаю его растерянный взгляд. Он тоже не может! И, увидев меня, несущую ему благодарность, растерялся, смутился, не знает, как себя повести.
Я пролетела мимо, и мы оба с облегчением вздохнули. Никогда больше с тех пор я не пыталась повторить попытку демонстративной благодарности. Поздравительная одежка оказалась не по мне. Точнее, не по нам.
Продолжение следует.

Нашли ошибку? Выделите нужную часть текста и нажмите сочетание клавиш CTRL+Enter
Поделиться:

Комментарии

0
Неавторизованные пользователи не могут оставлять комментарии.
Пожалуйста, войдите или зарегистрируйтесь
Сортировать по:
!?