ВнеКЛАССНОЕ чтение. Товарищ милиционер, то есть полицай, ой, простите, капиталист

22:47, 22 июля 2013
svg image
1968
svg image
0
image
Хави идет в печали

Многотерпение и неиссякающий оптимизм добрых спецов позволяет зачислять в последние две категории спортсменов предпенсионного (по меркам спорта) возраста.
Но шутки в сторону, я зачислена в “перспективные”. А после международных юниорских соревнований “Олимпийские надежды”, состоявшихся в скором времени в Москве, перехожу в ранг “подающих”. Задумывалась ли я тогда о своем будущем, планировала ли его? Мечтала ли о триумфе, о любви болельщиков, о сказочных поездках в далекие, незнакомые страны? Быть может, размышляла о достоинствах соперниц-конкуренток, прикидывала, чем и как их превзойти? Да нет, нет. Поток сознания тринадцатилетнего дарования двигался по абсолютно герметичному туннелю примерно в таком направлении: “Рен — мой учитель, он желает мне добра и знает, что делать. Я должна его слушать. Впереди новые соревнования. Надо хорошенько к ним подготовиться. В прошлый раз упала на вольных, в позапрошлый — с бревна. Вот бы отработать без падений. Как меня встретит зал? Я люблю нравиться, люблю, когда фотографируют, дарят цветы. Кто-то засвистел на трибуне. Я расстроилась, Рен сказал: не в твой адрес. Правда не в мой или утешает? Мама просила беречь себя. Обещала и не выполняю. А Рен говорит: после падения становишься мудрой. Но мудрыми бывают только старики. Его вообще не поймешь. Может, я глупенькая? Вот вчера ногти на ногах обкусывала. Отругал. Пусть только попробует еще, покричит. В школе опять домашнее задание на переменке списывала. А географ, Семен Савельевич, хорош. “Оленька, Олечка” — и двойку влепил. Родители не знают, Ира за них в дневнике расписалась. Ох, скоро чемпионат Союза. Я же ничегошеньки не умею. Может, не ехать? Да, уж Рен не поедет, с него станется. Говорит: “Ты отлично готова”. Кажется, и вправду готова…”.
Надвигался ростовский чемпионат СССР 1969 года. Взрослый. Я ждала его и боялась. Еще бы, ведь там будут героини Мексики — Петрик, Бурда, Турищева, Карасева, Воронина. Слава богу, еще Кучинская решила отдохнуть. Как-то я на их фоне? Шла навстречу чемпионату с тревожным чувством, словно во время поступления в ДЮСШ: вот выйду на помост, а булавка на моем самодельном трико оборвется: осрамлюсь, ох, осрамлюсь, как пить дать, и на весь СССР!
До того как выйти на помост, предстояло перебраться через одну неожиданную бюрократическую преграду. Много разговоров велось вокруг да около нижнего возрастного ценза участниц. Подискутировав, законодатели прежнюю цифру 15 так и не решились уменьшить. Мне к тому времени исполнилось четырнадцать — кому объяснять, кому демонстрировать свою готовность, если: не по-ло-же-но. Кныш тем не менее куда-то съездил, с кем-то поругался, с кем-то договорился. Словом, я топаю безмятежно по Ростову, радуюсь жизни и твердо уверена в одном: если спросят, сколько лет, — должна отвечать “пятнадцать”. Участие в заговоре заметно прибавило мне веса в собственных глазах. Осознавая серьезность момента, я, запершись в гостиничном номере, для полноты перевоплощения порепетировала на разные лады свой ответ. Ничего, осталась довольна искренностью интонаций, только волновалась почему-то очень здорово. Жаль, никто так и не подошел, не спросил.
Чем был для меня первый в спортивной биографии взрослый чемпионат Советского Союза? По моему почти детскому разумению — важными соревнованиями, где необходимо выступить хорошо. Не более того. И хоть я тогда уже научилась делить турниры по степени ответственности (главные, необходимые, второстепенные), но каждый раз жила исключительно сегодняшним днем. Ретроспектива и перспектива на первых порах не тревожили. Выступила хорошо — хорошо, выступила плохо — плохо. Обо всем остальном пусть думает мозговой центр — Кныш.
Для Рена же, как я сейчас понимаю, ростовский чемпионат был Рубиконом, который он решился перейти. Он задумал ударить из всех батарей, выплеснуть на тренеров, судей, болельщиков, специалистов отредактированный, отшлифованный итог самозабвенной пятилетней работы. Мало, считал он, обратить внимание (это сделали уже в Ереване и Москве), в его планы входило ошеломить, удивить, заставить говорить и, главное, заставить поверить в его новую ученицу, в новое направление. У него для того имелись веские аргументы. С высоты прошедших лет я так оцениваю ситуацию.
Мы действительно привезли сложнейшую программу. “Петля” и “перемах-перелет” на брусьях, “сальто назад” на бревне, вольные упражнения, нашпигованные акробатикой, в прыжках уже известный, полюбившийся и по-прежнему неожиданный “сгиб-разгиб”. И стиль: не обычный — плавный, лиричный, а резкий, порывистый (“как само время” — напишут в газетах, и мне это сравнение чрезвычайно понравится), где каждый жест летел в водовороте эмоций и был тем не менее эстетичен, управляем, чист и закончен. Во всяком случае, так хотелось думать, и так утверждал Рен.
И еще улыбка (вот сюрприз!) стала предметом всеобщего внимания и обсуждения. Как коньковый шаг на чемпионате мира по лыжному спорту в Зеефельде, как в свое время прыжок фосбюри-флоп. Вот как бывает: вроде бы область изучена и исхожена вдоль и поперек, какие могут быть открытия? Но вдруг взгляд под другим углом и — откровение.
Мне потом всерьез журналисты разжевывали, растолковывали мою же собственную улыбку приблизительно так: “Улыбаются на помосте красиво, ослепительно — многие гимнастки. Перед началом комбинации, после ее окончания. Но на снаряде они большей частью сосредоточены, серьезны. Вы же, Ольга, улыбаетесь непрерывно. И не просто улыбаетесь, а будто подсмеиваетесь, подтруниваете над окружающими и над собой. Это не застывшая, наигранная, отрепетированная, бодряческая улыбка — это живое движение мятущейся души, спроецированное на экран непосредственного светящегося счастьем лица”.
Спасибо, дорогие газетчики, вы, как узнала я позже, обладаете феноменальной способностью городить огород и украшать блестками новогоднего дождика любой предмет, подвернувшийся под руку. После подобных разъяснений я, не до конца разобравшись в галерее приведенных образов и сравнений, а заодно сомневаясь — ругают, хвалят меня или подсмеиваются, дипломатично пожимала плечами. Думайте, братцы, что хотите. Только не ставьте в положение сороконожки, которая на секунду задумалась, как же она так ловко двигает всеми своими сорока ногами, и… споткнулась.
Не стану кокетничать, признаюсь: улыбку Рен “ставил” мне с такой же обязательностью, как и любой серьезный элемент. Любопытно, что “постановка” шла исключительно во время соревнований, на тренировках я вольна была распоряжаться своим лицом как угодно: плачь, смейся, хмурься, выражай безразличие, отчаяние, тревогу или недовольство. А уж на официальном турнире, голубушка Корбутиха, будь любезна, сгони с личика тучки, забудь про горести, прогони скребущихся кошек с души, покажи, на что способна. Других ЦУ Рен, как я уже говорила, никогда не давал, только это. Не просьба — приказ. Уже стоя на помосте, я оглядывалась, отыскивала его на тренерской скамейке и видела, как он торопился поймать указательными пальцами уголки губ и растянуть их до невозможных размеров. При этом лицо Рена приобретало свирепое выражение, и я, внутренне прыснув, спешила надеть улыбку. Какой она получалась — не знаю, зеркало к снаряду никто не подносил. А искусственно воссоздать ее задним числом вне помоста я пробовала не раз — не могла. Гримаса выходила на манер реновской, как у деревянных солдат из армии Урфина Джюса.
Больше признаваться про улыбку мне не в чем. Остальное — круги на воде от брошенного журналистами камня.
В Ростове я впервые увидела удовлетворенного Рена. Кто бы сказал — не поверила! На разминке перед произвольной программой я лихо крутанула “петлю”, выдала непринужденно “сальто назад” и кое-что еще из того же арсенала. И сразу сквозняк любопытства пробежал по залу: кто такая, откуда, почему не знаем, у кого тренируется? Рену разговоры эти — бальзам, он ухом-локатором сигналы ловит то справа, то слева. Приосанился, подбоченился, глазами по рядам стреляет, со мной взглядом встретится — только и знает, что губы дико растягивает. Нет, он не любовался собой, не позировал, не пытался возвыситься над коллегами. Большой ребенок, он просто радовался тому, что годы потрачены не впустую, что часть задумок реализована, что есть надежда завтра сделать еще больше. Так садовод привозит на ярмарку необычайных размеров дыню, выставляет ее на прилавок, гордо сидит рядом и, посматривая на покупателей, торжествует: “Вот какая большая дыня, и вот какой молодец я, вырастивший ее…”
Наутро после окончания чемпионата Кныш проворчит: “Ты выступила удовлетворительно, Ольга, могла и лучше…” Меня всегда ставили в тупик его резюме в духе: “Ты сделала почти все, что могла, и многое из того, что должна”. Лучше бы уж он комментировал по-английски, я бы быстрей разобралась.
Предстартовые волнения мои оказались напрасными, и Кныш, конечно же, сгустил краски, оценив дебют на “удовлетворительно”. Все-таки пятое место в многоборье в присутствии всех “грандов”, плюс золотая медаль в прыжках да еще в 14 лет — это успех. Ведь все подготовленное к показу было показано. Правда, избежать падений не удалось. Снова на бревне меня сверлила мысль о сальто, и снова, радуясь его удачному исполнению и расслабившись, я “уронила” себя на фляке. Лично мне помарка не испортила настроения, осознала: могу бороться на равных с теми, на кого недавно смотрела широко раскрытыми глазами.
Я стала членом первой сборной команды Советского Союза по гимнастике. Сказать, будто испытала от сего известия сумасшедшую радость или восторг, не берусь. Все-таки человек устроен своеобразно, из череды приятных событий он больше всего выделяет то, которое случилось первым, пусть оно и менее значительно. Я незаметно для себя начала привыкать к вниманию, к маленькой славе, движению вверх по лестнице, ведущей на пьедестал. И в данном случае самым памятным стало получение чудесного спортивного костюма с лампасами и буквами СССР на спине. Я ходила в нем по Гродно бессменно месяца полтора и с величайшим наслаждением вслушивалась в шелест летящих мне вслед междометий. Пока не наскучило.

Агент по рекламе сборной СССР

Море! Я увидела его в Леселидзе на своем первом сборе в составе сборной СССР. Голубое, безбрежное, ворчливо-добродушное, оно плескалось у моих ног и тихо-тихо, чтобы слышала только я, говорило:
— Здравствуй, здравствуй, здравствуй!
— Откуда ты меня знаешь, море? — спрашивала я удивленно.
— Я знаю всех, всех, всех, — брызгалось море музыкой одной мне слышных слов.
Я купалась в море, я купалась в солнце, я купалась в юге.
Вымазанная гуталином загара, закапывалась с головой в теплый прибрежный песок; свесив ноги с обрыва, часами глядела на ниточку горизонта, где белые крылья-паруса далеких лодок катили по горбатой дороге волн; засыпая, улетала в бездонный черный бархат незнакомого неба, вышитый звездами, — там Большая Медведица своим сачком собирала светлячки Млечного Пути.
Встретили меня в сборной очень дружелюбно. Лариса Семеновна Латынина, хореограф Галина Владимировна Саварина, пианистки, доктор — все опекали, помогали, любили. И все-таки я чувствовала себя одинокой. Не понимала долго, мучилась: откуда струится грусть? И вдруг догадалась — рядом нет Рена.
Сбор именовался восстановительным, и потому ветеранши сборной особенно себя не загружали, большей частью околачиваясь на пляже. Я же, не разобравшись в нюансах, придерживалась заведенного Кнышем распорядка и дважды в день по нескольку часов самостоятельно тренировалась в спортзале, изнывая от жары и сомнений. “Как же так, — недоумевала я, — почти ничего не делают, можно сказать, баклуши бьют, а потом становятся олимпийскими чемпионками. Неужели такие одаренные? А я, значит, бездарь, и мне необходимо пахать и пахать”.
Очень скоро, когда началась подготовка к чемпионату мира в Любляне, я поняла, как ошибалась. Недавние ленивицы по мановению волшебной палочки в руках Латыниной преобразились на глазах и так “впряглись” в работу — любо-дорого поглядеть. Это вообще главное отличие опытных гимнасток от новичков. Вторые, как муравьи, всегда в движении, в суете, в тревогах и заботах. Они зубрят гимнастику. Первые же точно знают: когда, где и сколько необходимо сделать. Они сами себе тренеры. Много лет спустя, переместившись в стан ветеранов, я с любовью и любопытством наблюдала за каждой новенькой, приходящей в сборную СССР, принимая или не принимая ее в зависимости от проявленного — пусть порой нелепого, ненужного — усердия.
Установить дружеский контакт со старшими сборницами удалось довольно быстро. И все-таки они держали дистанцию, общались с дебютантками подчеркнуто корректно, подчеркнуто вежливо, подчеркнуто деловито. Теперь я понимаю, почему так происходило. У них свое поколение, у нас, пришедших им на смену, — свое. Диэлектриком между нами, надежным диэлектриком, не пропускающим ток полного взаимопонимания, служили четыре-шесть лет разницы в возрасте. По меркам недлинного гимнастического века, это много: одни только стучались в двери сборной, другие готовились ее захлопнуть. Я сама, уже стоя на улице, именуемой Ветеранской, ощутила, как нелегко переступить через возрастной барьер.
Стоп, чувствую, объяснила плохо, жму на тормоз, останавливаюсь, объясняю снова. Себе в первую очередь. Дружба была, общность цели была, желание отдать все для победы было, уважение к подругам тоже. Во все времена гимнастическая сборная — монолит. Речь не об этом. А о том, что между старшими и младшими всегда существует некий водораздел.
Разве я не права?
Впрочем, я назвала правило. А в правилах, как известно, существуют исключения. Я видела их множество. Пройдя через горнило крупнейших турниров, исколесив земной шар вдоль и поперек, насладившись вдоволь мгновениями побед и почернев от поражений и каждодневного титанического труда, он или она оставались в конце пути точно такими же, как в начале. Несмышленышей, у которых гимнастическая биография — чистый лист, они встречали как равных, не лебезя и не мудрствуя, а запросто вставая на рельсы полного доверия, полной искренности.
Я так не умела. И оттого кому-то казалась, наверное, человеком упрямым и замкнутым, “вещью в себе”. Горько сознавала свой комплекс, но поделать ничего не могла. Скорее всего, это отголоски той далекой детсадовской поры, когда жили мы бедно и не очень сытно и когда верховодили во дворе у нас мальчики и девочки из обеспеченных семей, и для нас, перекатной голи, их командирское слово считалось непререкаемым. Из той поры, когда шла я в школу и прикрывала портфелем дырку в единственных штанах; когда ватага моих сверстников брала приступом буфет, а я в пустом классе глотала слюнки; когда мама приносила домой одежду, купленную на деньги родительского комитета. “Кого может интересовать мнение замухрышки”, — эта мысль гранитным утесом засела внутри меня.
В бытность новичком сборной мое стеснение принимали за проявление провинциальной забитости, в пору олимпийского триумфа — за чрезмерную гордыню и очевидные признаки звездной болезни. У каждого, в зависимости от ситуации, находились собственные трактовки, точные объяснения. И только Рен знал истинное положение вещей.
Еще такой парадокс характера, особенно зримо проявлявшийся во времена, когда я еще не научилась властвовать собой и отдавалась стихии эмоций без остатка, без оглядки. По натуре я человек терпеливый, покладистый. Но стоило чаше моей покладистости и терпеливости переполниться, я выходила из берегов и выкидывала, невзирая на лица, такие коленца — ого-го! Сегодня хочу у всех попросить прощения за несдержанность. Особенно у Рена, он чаще других попадался под руку. Может, маленьким оправданием, смягчающим вину, будет то, что и самой мне было очень плохо от собственной необузданности.
Настоящих друзей, кроме Рена, в гимнастике я так и не нашла. Наверное, по своей вине. Наверное…
Вот какие мысли вызвали воспоминания о первом сборе на берегу Черного моря. Потом Леселидзе стал родным домом, мы приезжали сюда три-четыре раза в год. Знали все и всех, и все знали нас. И всякий раз, едва приехав, я бежала стремглав на берег, забредала по колено в воду и говорила: “Здравствуй, море!” И иногда, когда особенно радостно и тревожно билось сердце, я слышала в шелесте волн:
— Здравствуй, здравствуй, здравствуй...
Основной мотив конца 1969 года и начала 70-го — подготовка к чемпионату мира в Любляне. Я немножко освоилась в компании великих и где-то в глубине души считала себя полноправным членом сборной, который может потягаться с кем угодно. Но вдруг замечаю: одна за другой следуют прикидки, где определяется, кто под каким номером будет стартовать в Любляне, а меня сажают на скамейку.
В первый раз посчитала случайностью; во второй — насторожилась; в третий — подумала: значит, кандидатура не вызывает сомнений; в четвертый подошла к Латыниной и робко попросила объяснений. “Оленька, — ласково сказала та, — у тебя все в порядке, не волнуйся. Едешь на чемпионат первой запасной. Это большая честь и большая ответственность, готовься”.
Новость меня донельзя расстроила. Едва добежав до номера, я упала на плечо нашей второй новенькой Тане Щегольковой и поведала ей, как несправедлив мир. “Не хочу быть запасной заранее, — жаловалась я, — пусть докажут, что я запасная. Тогда будет честно”.
На Ларису Семеновну Латынину я разобиделась страшно. Пока не стала сомневаться: может, не бросила она девчушку в пекло мирового чемпионата потому, что пожалела, побоялась “сломать”, дальновидно держа на прицеле грядущую Олимпиаду?
Любляну толком я не запомнила. Соревнования проскочили, как незнакомый пейзаж за окном скорого поезда, оставив в памяти беспорядочные, не связанные между собой картинки.
Как всегда за день до старта крупнейших международных соревнований по гимнастике, бригада арбитров занимается поиском компромиссных решений в противоречивых взглядах на наш вид спорта: судьи приходят к единому оценочному знаменателю, репетируя на выступлениях запасных. Понимая условность своего выхода, я тем не менее очень волновалась. Отработала на всех снарядах с настроением, раскованно, но исключив из программы большинство элементов “ультра-си”. Судьи оказались благосклонными, оценки я получила самые высокие, выиграв таким образом, гм-м… неофициальный чемпионат мира среди запасных.
На следующий день утром прибегает наш тренер Таисия Антоновна Демиденко, потрясает газетой, обнимает меня, рассказывает: “Дорогая моя девочка, знаешь, что здесь написано? Слушай, перевожу дословно: “…Вчера команды предъявили арбитрам свои визитные карточки. Настоящий фурор произвела запасная сборной СССР пятнадцатилетняя Ольга Корбут. Если такие гимнастки у советской команды находятся в запасе, то можно представить, какая это команда…” Видишь, какую ты рекламу нам сделала, теперь выступать будет полегче, повеселее”.
Помню, шла напряженная борьба с гимнастками ГДР, у которых блистали Карин Янц и Эрика Цухольд. В первый раз увидев Цухольд на помосте, я прониклась к ней огромной симпатией. Слышала про две операции мениска, которые она перенесла, знала, как тяжело ей дается теперь каждое приземление. Заметила: после разминки сидит она сгорбившись, неловко, тяжело и обнимает, растирает усталые разбитые ноги. Но выходит на середину зала — и вот уже Эрика само вдохновение, сама ирония, само веселье. Ее мужественное обаяние не могло не нравиться.
Как будто и она выделила меня из общей массы. То выразительно посмотрит издали, то рукой взмахнет в мою сторону, то головой покачает. Не произнеся друг с другом ни слова, мы ощущали удивительное взаимное расположение. Молчаливая дружба продолжалась два года, каждый раз возобновляясь на перекрестке очередного международного соревнования. Обет молчания нарушила Эрика: в тот трагический момент в Мюнхене, когда девочка с косичками упала с брусьев и уронила золотую олимпийскую медаль абсолютной чемпионки, Цухольд первой подбежала ко мне, стала вытирать слезы, гладить по руке, быстро, быстро говорить что-то успокаивающее. Я не видела этого, не запомнила, это видел и запомнил объектив фоторепортера. Снимок — один из самых дорогих — всегда лежит у меня на столе. Спасибо тебе, Эрика!
Вернувшись в Гродно, я, конечно, не удержалась, рассказала про свои обиды Рену. Он как-то вяло выслушал, комментариев и реплик не произносил, лишь только подвел черту: “Значит, надо работать еще больше. Я тут тебе любопытнейший элементик припас…”
Не знаю, как он оценивал мои тогдашние возможности: выражал ли недовольство моим седьмым запасным местом или считал его заслуженным. Знаю наверняка одно: Кныш никогда ни на кого не жаловался и ни разу ни о ком не сказал плохого слова за глаза.

Страна далекая и близкая

Вскоре мои люблянские волнения остались позади и стали казаться не столь значительными, как раньше. Еще бы: сборная готовилась к показательным выступлениям в Японии.
На любые показательные (не говоря уж о Японии!) я всегда потом ездила с удовольствием: ни судей, ни оценок, ни волнений, ни пресловутого груза ответственности — сплошное удовольствие! К тому же в отличие от соревнований, где все “завинчено” до предела (едва приехал — надо выступать; выступил — пора уезжать), здесь порой можно выкроить массу свободного времени: побродить по городу, сходить в кино, забежать в магазин, покататься на “колесе обозрения”, тайком умять в столовой второй бифштекс. Словом, почувствовать себя свободной от неизбежных соревновательных ограничений. Ведь обидно иногда получается. Колесишь по городам и весям без передышки, а остановит знакомый, спросит: “Как там поживает мой родной Ереван, или Гомель, или Кострома?” — и ты ему ничего вразумительного ответить не в состоянии. Потому что знаешь только этажность гостиницы, в которой проживали, и вместимость местного Дворца спорта. Ничего себе, исчерпывающая информация о городе!
Далекая, удивительная, экзотическая, таинственная Япония оказалась именно такой, какой мы ее себе и представляли, — удивительной, экзотической, таинственной. Если б не утомительные, тягостные десятичасовые перелеты и не казус, происшедший со мной в день приезда, я бы рискнула назвать турне преприятнейшим. А случилось вот что. В Нагое мы с Тамарой Лазакович скоренько бросили вещи в номер и, никому ничего не сказав, выскочили поглядеть на вечерний город: на секундочку, одним глазком, около парадного входа. Возможно, реклама нас ошарашила, возможно, ревущий нескончаемый поток автомобилей оглушил, только мы решили заглянуть за один угол, потом за другой… и заблудились. Вроде и сто метров не отошли, а где искать гостиницу — понятия не имеем. Лазакович показывает в одну сторону, я — в другую. Проверили обе версии и окончательно утратили ориентиры. Куда ни глянь — повсюду магазины и магазинчики, будто с конвейера, да игрушечные дома-кубики, расцвеченные неоновыми огнями. Плюс близнецы-улицы с равнодушно мчащимися белыми (почему-то 90 процентов японских автомобилей выкрашены в белый цвет) “тойотами”. Впору зарыдать от отчаяния, особенно если представить, как там Латынина носится по этажам в поисках исчезнувших подопечных.
В этой трагической ситуации я гигантским усилием воли выуживаю из памяти английское “эскьюз ми”, достаю из кармана гостиничный ключ (какое счастье, он оказался там!) и решительно подхожу к стоящему у обочины полисмену. Так, мол, и так, говорю ласково на чистом русском, товарищ милиционер, то есть полицай, ой, простите — капиталист, заблудились мы, значит, не будете ли любезны помочь. И потрясаю при этом ключами от гостиницы. Вроде до полицейского не сразу доходит, чего хотят от него иностранки. Во всяком случае он начинает разводить руками, изображает на лице неподдельное сожаление и, поминутно показывая на часы, повторяет: “Но!.. Но!.. Но!..” На наше страстное “эскьюз ми” он тут же отвечает своим.
Лишь полчаса спустя, когда, отчаявшись непонятливостью собеседника, мы бессовестным образом разревелись, блюститель порядка задумался, почесал за ухом, чертыхнулся и, схватив нас за руки, потащил за собой. “В участок”, — мелькнула у меня страшная догадка.
Через 60-70 шагов мы нырнули в какой-то туннель и оказались прямо на ступеньках… нашей гостиницы. Полицейский произнес удовлетворенно-вопросительно “о»кей” (мы дружно закивали: “о»кей”, дорогой товарищ, большой о»кей), шутливо погрозил пальцем и пошел прочь.
Отругали нас с Тамаркой, конечно, на полную катушку. Мы потом до конца турне дальше трех метров от группы не отходили. Не оттого, что боялись новой взбучки. Просто вдруг опять заплутаем, бросимся к японцам за помощью, а нас как-то по-особенному не поймут. Ужас!
На английский язык после этого случая я “навалилась” серьезнейшим образом. Не скажу, будто годика через два могла свободно изъясняться, но известным трафаретным набором овладела в совершенстве. Ноу проблем!
Ярких, незабываемых впечатлений от путешествия по Японии набралось немало. Куда бы мы ни приходили, ни приезжали, все не так-как у нас, все диковинно, непривычно — одежда, кухня, архитектура, обычаи, привычки, уклад жизни. Рассказывать можно бесконечно, особенно про всевозможные кулинарные недоразумения, которые происходили с нами чуть ли не ежедневно. Мы привезли с собой тысячу и одну веселую историю на эту тему: как съели вкуснющую вроде курицу, но с подозрениями на лягушку, и кому-то (только не мне!) сразу стало плохо; как на приеме вместо вилок схватили японские палочки и остались голодными; как слопали гору устриц и у нас разболелись животы. И все-таки самыми интересными, самыми запоминающимися событиями для меня стали посещения магазинов детских игрушек. Я могла часами простаивать у прилавка, завороженно глядя на красного резинового осьминога, ползающего по стенке; на преуморительного моржа с электронной начинкой, неуклюже пытающегося выбраться из аквариума; на подводную лодку, стреляющую из погруженного состояния торпедами-шариками; на куклы — говорящие, танцующие, ноющие, плачущие. Особенно мне правились игрушки-розыгрыши “смех в мешке”, “черт в шкатулке”, “муха в яичнице” и т. д. Теперь ими никого не удивишь, а тогда они были в новинку. Я истратила исключительно на игрушки выданную мне небольшую сумму личных денег, а по приезде в Гродно целый месяц только тем и занималась, что пыталась кого-то кормить обманной яичницей или озадачить раздающимся неведомо откуда дьявольским, нечеловеческим смехом. Этот второй розыгрыш при испытаниях на непосвященной аудитории вызвал чрезвычайный эффект, о чем я сужу по окаменелым, недоумевающим, растерянным лицам родных, которые, помнится, едва усадив Оленьку-путешественницу на диван, вдруг услышали из пустого коридора такое… Потом-то, конечно, все посмеялись. Потом… Да и профилактический подзатыльник старшая сестра мне все-таки тайком влепила.
Поездка в Страну восходящего солнца получилась весьма поучительной в чисто спортивном отношении. Мы тренировались и выступали вместе с японскими гимнастками и гимнастами, многое подсмотрели, переняли у них, как, впрочем, и они у нас. Меня, например, поразили тщательность, скрупулезность, с которой японцы готовятся к каждому тренировочному (!) выходу. Ни грамма расхлябанности — точность, собранность, аккуратность. Вот, подумала, и мне так надо. А то пока упражнение на бревне закончу, с Кнышем успеваю поругаться.
Любопытна такая деталь. Японцы тренируются круглогодично в прохладных, хорошо проветренных помещениях. Растерев, нагрев в раздевалке тело различными натирками, они выходят в зал, заполненный бодрящей прохладой и чистым воздухом, начинают работать, не испытывая никаких проблем. Зато нам тогда тренироваться было очень трудно — не приученные к натиркам, мы элементарно мерзли. Помню, как приносили в зал одеяла, пальто, обогреватели и сидели, укутавшись, от выхода до выхода.
Японские болельщики, повсюду принимавшие выступления советских гимнастов исключительно “на бис”, все же показались мне несколько холодноватыми, сдержанными: аплодировали и часто, и долго, но ни разу — неистово. Или мне показалось?
И последнее, о чем хочется сказать, вспоминая Японию. В самом конце поездки мы приехали в Нагасаки. Тот самый Нагасаки, над которым 9 августа 1945 года американцы вздыбили чудовищный ядерный гриб. Красивый современный город, как будто ничто в нем не напоминает о трагедии. Как будто… Когда мы переступили порог музея ядерной бомбардировки Нагасаки и увидели фотографии, рисунки, вещи погибших людей, — нам стало страшно. Может, именно тогда я так ясно и до боли поняла, как мирно, счастливо и хорошо нам живется…
…Я вышла из музея оглушенная, ослепленная, оглохшая. Вышла растерянная и взбешенная, исплакавшаяся и возненавидевшая. Я вышла другая.

Качели вверх, качели вниз…

С любопытством, интересом, замирающим сердцем листаю подшивки спортивных газет за 1968-1971 годы. Листаю, и кое-какие события предстают в совершенно новом, неожиданном ракурсе. Все-таки воспоминания избирательны: ярко, четко виден лишь фрагмент. Но вот четыре года из биографии гимнастки уложены в аккуратные колонки цифр, выверены, просчитаны, запротоколированы — попробуй возрази, даже если с чем-то не согласна. Ах, видно зря я делала губы бантиком и сердилась на Ларису Семеновну Латынину: мол, недопонимает она меня, талантливую, не доверяет мне, одареннейшей из одареннейших. А выходит, поделом мне, неумехе, доставалось. В 69-м на Всесоюзной спартакиаде школьников упала с бревна; на чемпионате республики, исполняя сальто назад, снова оказалась на матах; в Ростове на чемпионате СССР — та же картина. Дальше — не меньше. В 70-м на чемпионате страны в Минске упала в очередной раз с брусьев и оказалась на 13-м месте. В 71-м на V Спартакиаде народов СССР, где превосходно выступила вся сборная Белоруссии, впервые выигравшая командные золотые медали, я дважды пикировала носом в пол — с бревна и брусьев. И кто придумал, будто это два моих разлюбимых снаряда?! То ли в утешение, то ли в насмешку, на всех без исключения соревнованиях, где приходилось участвовать, нам с Кнышем выдавали приз “за оригинальность и сложность комбинаций”. Назывался он не всегда именно так, но суть передана верно.
Уж теперь-то я понимаю, какие штормы бушевали в душе Латыниной, какие битвы с собственными сомнениями она выигрывала. Я вроде бы являлась полноправным членом главной команды страны, приглашали на все сборы, а в основной состав, в заветную шестерку, долго не могла пробиться.
Репутация подводила: ошеломить, удивить и упасть — кому нужна такая гимнастка, без призовых мест и медалей. Впечатление, словно меня терпеливо “пасли” в ожидании прихода взрослости.
В Мехико-68 и Любляне-70 в сборной прозвенел звонок, возвестивший смену караула. Ушли или уходили Кучинская, Харлова, Петрик, Воронина, Карасева. Старая гвардия с надеждой, хотя и не очень охотно, вручала эстафетную палочку Люде Турищевой, Тамаре Лазакович, Любе Бурде, Эльвире Саади, Тоне Кошель, Тане Щегольковой, Нине Дроновой. Кажется, и я находилась в той же колонне.
К кочевой жизни привыкла я довольно быстро, во всяком случае она не тяготила меня. Путешествовала с десятой спортбазы на одиннадцатую, с тридцать третьего сбора на тридцать четвертый и скоро представить себе не могла, как можно существовать иначе. Кныш большей частью находился рядом, он всеми мыслимыми и немыслимыми способами “выбивал” командировки к местонахождению ученицы. Впрочем, через раз ему приходилось оплачивать подобные вояжи из собственного кармана, что он, кстати, тщательно скрывал. И уж тем более не бравировал, не гордился своим бессребреничеством. Предполагаю, что даже мысли на сей счет его не посещали. “Этого требуют интересы дела”, — вот лозунг и оправдательный документ в бухгалтерию, ведающую его личным бюджетом.
В редкие недели отсутствия Рена я тем не менее чувствовала его властную руку, его указующий перст, дающий верное направление в лабиринте гимнастических дорог. Зная мою строптивую головушку, Кныш требовал безусловного прилежания на всех сборах в главной команде страны, послушания и уважения тренеров, что будут там со мной заниматься. Я вроде бы не грубиянка и не лентяйка, какие, казалось, могут быть трудности? Весь фокус состоял в том, что беспрекословно, безупречно исполняя все предложенное, я должна была категорически (и не конфликтуя) гнуть свою, т. е. нашу, линию — словом, выступать в роли кота Васьки, который слушает да ест. Рен расписывал в толстенной тетрадке как, сколько, когда и что мне необходимо сделать, вручал ее при расставании, и с этого момента она становилась отправной точкой жизненного распорядка.
Надо сказать, что попытки “обтесать” меня, пусть не очень настойчивые и движимые самыми благими намерениями, предпринимались. Да только я держалась стойко, как Рен учил. Слушала, улыбалась и делала по-своему, заглянув предварительно в тетрадку. Ну, а едва мы оказывались вместе, все вопросы испарялись.
Моя видимая нестабильность вроде бы не пугала, не озадачивала Кныша. Он был спокоен и, казалось, знал нечто такое, скрытое от других, что давало ему уверенность и силу.
— Ну что ж, — думала я, — ему видней.
И спешила в ближайший киоск купить газету с отчетом о последних соревнованиях, дабы не без тайного самолюбования прочитать абзац, где репортер, заламывая руки и посыпая голову пеплом, расписывал, как любимица публики Оленька Корбут свалилась с бревна, и призывал к всеобщему сочувствию и состраданию.
Между тем любимица, которой стукнуло ни много ни мало 16 лет, вполне отчетливо понимала: пришло время отрабатывать выданные авансы. Чувствовала: стоит лишь приостановиться в этой бешеной гонке за новизной и сложностью, отшлифовать, отточить, отглянцевать уже освоенное — и победы придут.
Но неугомонный Кныш, крепко держа за руку, шагал вприпрыжку и слушать не хотел о привале. Убеждена: именно поэтому и находилась я так долго на нейтральной полосе — как бы в сборной и как бы вне ее.
Продолжение следует.

Нашли ошибку? Выделите нужную часть текста и нажмите сочетание клавиш CTRL+Enter
Поделиться:

Комментарии

0
Неавторизованные пользователи не могут оставлять комментарии.
Пожалуйста, войдите или зарегистрируйтесь
Сортировать по:
!?