Николай ОЗЕРОВ

13:02, 29 мая 2002
svg image
2574
svg image
0
image
Хави идет в печали

Он не собирался уступать место — говорят, его выдавили, вытолкнули с телевидения. Наверное, это была его ошибка — уходить надо вовремя и красиво, особенно если страна имеет один телевизионный канал, а он пересидел, перекомментировал, не почувствовав перемены момента, и покидал Останкинские стены с большой обидой. Я поразился, подойдя к нему как-то на “Кубке Кремля” — уже пораженному болезнью, в инвалидной коляске, — с просьбой об интервью. Привыкший к образу жизнерадостного толстяка, я опешил перед ушатом холодной раздражительности, с которой Николай Озеров отмел мои первые же вопросы, а когда ценой величайших усилий иезуитства и лицедейства его удалось успокоить и отчасти расположить, наговорил полкассеты интересного ему и совершенно скучного мне… Возможно, сегодня, при позднем прочтении, я смог бы извлечь из этого текста нечто более глубинное, чем простая семантика слов, — подтекст, и мне открылось бы, что, помимо болезни, точило на финише жизни народного артиста России. Но я спешил в Ленинград, где меня ждала договоренная встреча с Александром Друзем, — именно голос знаменитого знатока лежит теперь на кассете поверх раздраженного монолога ослабевшего, едва узнаваемого в интонациях Николая Озерова. Кажется, это была осень девяносто шестого — у неуслышанного Озерова оставались последние полгода жизни, и в отличие от залетного меня этот близкий уход не был секретом для московского журналистского бомонда, как и для самого бывшего комментатора.

Он умирал у всех на глазах. Не изменяя публичности выбранного образа, он старался не пропускать центральных московских матчей, и окружающие мысленно отмечали, что с каждым разом он выглядит все хуже, невольно прикидывая оставшиеся больному месяцы или дни. Он понимал, что все видят, и упрямился в некой гордости угасания, с предельно возможной в его положении частотой появляясь в своей коляске на публике.

Актер Михаил Ульянов как-то говорил на чествовании комментатора слова о том, что как невозможно себе представить Великую Отечественную без голоса Левитана, так нельзя представить себе время 50-80-х без голоса Озерова, без его страсти, азарта и неповторимого тембра, — и при всей гротескности сказанного это было по своей сути на девяносто процентов правдой. Но теперешний, поздний Озеров, его терзания и мысли не были интересны пришедшему на смену репортерскому окружению — жанр диктовал другие подходы и темы. Знаменитый человек уходил, унося с собой тяготившие его обиды и тайны.

“Да что он может сказать нового”, — считали раскланивавшиеся аналитики и обходившие его стороной интервьюеры новой волны, видевшие в нем лишь косного, насквозь заштампованного, пережившего свой век позднего Озерова, зачастую по молодости даже не подозревая о том, чем был этот голос для болельщиков шестидесятых. В годы, когда запретов и фигур умолчания было больше, чем открытого для эфира, когда сдающих, но еще не списанных ветеранов сборной рекомендовали не критиковать, чтобы не травмировать психику, а молодых — не хвалить в профилактических целях, когда фамилию убежавшего в Америку чеха Вацлава Недоманского запрещали произносить, а тот забивал в наши ворота голы, ставя комментатора в дурацкое положение, — в те годы, казалось, немыслимо было выделиться на ниве эфирного комментария. Озеров сломал эту заданную ущербность профессии, принеся на экран свою версию спорта — патетическую, декларативную, политически громкую, — и миллионы людей приняли и полюбили его таким.

Нет, не только обида и раздражение на молодых коллег звучали в его словах, когда Николай Николаевич говорил в неблагодарный диктофон, что на эфир теперь ставят кого угодно, по принципу личной симпатии, комментаторов не готовят или отбирают, а назначают таковыми. Он говорил о том, что комментаторам не хватает красочности, эмоциональности, что таким голосом читают некрологи. Конечно, в этом было что-то от характерного стариковского брюзжания, но маститый комментатор не мог простить не только и даже не столько невнимания к себе — сколько того, что этим поколением была осмеяна и ошикана его выработанная, выстраданная версия спорта, с которой он прожил целую жизнь.

К сожалению, у меня не было шанса откровенно поговорить с ним о его маме, о поздней женитьбе, о теннисе наконец, который Озеров почему-то никогда не комментировал. К слову, как раз здесь-то, как мне казалось, я его “читал” — вот так же, придя в журналистику с дипломом инженера-строителя, я никогда не писал о проблемах стройиндустрии, с непонятным окружающим упорством противясь общественному мнению, хотя в партийной газете, на службу в которую меня приняли, были абсолютно уверены в моем предназначении “закрыть” именно эту тему. Психология такого противостояния проста (нежелание возвращаться к тому, от чего бежал) и сложна одновременно. Какое-то необъяснимое чувство подсказывало, что идти надо в новое, предмет же известный теряет необходимое для куража и связанной с ним остроты восприятия волшебство.

Впрочем, знавшие Озерова люди говорили, что Николай Николаевич, чья былая теннисная слава (а это была взаправдашная слава, на всю Москву и не только) до обиды легко забылась — теннис тех лет не так занимал умы, — и скрытая боль недосказанности толкала его на ревность к современным нам мировым теннисным звездам, что вряд ли способствовало бы удачности репортажа. И Озеров пошел на футбол.

Что знал я о нем тогда, походя бросившись с диктофоном наперевес на увиденную знаменитость? Что, уйдя с телевидения, Озеров дважды (и не вполне успешно) пытался напомнить о себе в профессии — публикацией об игнорирующих союзный чемпионат ведущих теннисистах и критикой “приватизировавшего” народный “Спартак” Романцева. Я успел подчитать о том, что теннисные перегрузки (он играл в чемпионатах чуть не до сорока) и последующая тучность привели к всевозможным артритам и артрозам, к которым с возрастом добавился диабет. Однажды после поездки в Набережные Челны на месте натертости от обуви у Озерова покраснела нога — показался другу-хирургу и через полчаса был на операционном столе. Потом все вроде пошло на поправку, как вдруг после одной из перевязок услышал страшное слово: гангрена. Озерову тогда отняли ногу.

Сейчас я вижу свою наивность, понимая, что со столь скудным багажом я не мог рассчитывать на откровенность. Я мог стать для него только рупором, микрофоном — но я был молод и знал себе цену. Ценой моей оскорбленной гордости стало то, что сегодня я не имею выброшенного было судьбой шанса сыграть в Фрейда, пытаясь по обрывкам фраз и интонациям отгадать то, что занозой сидело у Николая Николаевича внутри. Судьба или бог лишили меня прав на эту тайну.

Родные великого комментатора Синявского вспоминают, что в последние годы Вадим Святославович подолгу сидел на балконе, откуда хорошо видны были комментаторская кабина стадиона “Динамо” и новое электрическое табло. О чем он думал тогда, престарелый учитель уже вошедшего в силу Николая Озерова, какую тайну в себе носил и в конце концов унес? А может, все мы упорно прячем в себе то, что захотим — или не захотим — открыть миру перед чертой — когда уже будет поздно?

…У меня была более, наверное, выразительная и близкая теме фотография Озерова — одинокий мэтр в кулуарах “Кубка Кремля” в инвалидной коляске со сложенными на коленях уже почти не пользуемыми им ортопедическими палками-костылями. Но я почему-то выбрал эту, с собакой. В определенных обстоятельствах собака ближе и лучше людей и даже любимой профессии — наделенная героической способностью любить до конца или хотя бы не предавать.

У моих родителей был друг семьи, профессор университета. В последние свои годы, после нескольких инфарктов, он вдруг привел в квартиру громадного и бестолкового, явно дворового пса. Пес так и остался жить в его домашнем кабинете, не приспособившись к новой жизни и принося много неудобств домочадцам, признавал одного хозяина и дважды на день вытаскивал на часовые прогулки. Не вдаваясь в глубину этих человече-собачьих, разительных по начальному статусу (принц и нищий) отношений, хозяин говорил, что пес его обогревает, а этим режимом еще и продлевает дни. Когда дядю Федю похоронили, пес перестал есть, плакал и целыми днями неотрывно смотрел на дверь.

На моей свадьбе профессор желал мне написать многотомный труд в многодетной семье…

Нашли ошибку? Выделите нужную часть текста и нажмите сочетание клавиш CTRL+Enter
Поделиться:

Комментарии

0
Неавторизованные пользователи не могут оставлять комментарии.
Пожалуйста, войдите или зарегистрируйтесь
Сортировать по:
!?